Все, что пытался делать Панков последние четыре месяца, – это именно спасти распадающийся брак. Обе стороны давно ненавидели друг друга. Их удерживали вместе тысячи причин – привычки, условности, общие дети, совместно нажитое имущество и жилплощадь. Но обе стороны давно считали друг другу обиды.
И это было тем более печально, что для того, чтобы жить вместе в браке, вовсе не надо быть одинаковыми. Можно иметь разные привычки, вкусы, взгляды – и все равно любить друг друга.
И еще Панков знал одно: в тот момент, когда брак рушится, вовремя сказанное слово имеет стократную силу. Успеешь сказать – и двое останутся вместе ради детей, а там, глядишь, ссора утихнет, рана залечится, и разные люди снова полюбят друг друга, и уже через несколько лет с недоумением вспомнят, как собирались делить бабушкино серебро и дедушкину дачу. Не успеешь – и не будет через пять лет больших врагов, чем два разведенных супруга.
Панков понял, что у него есть единственный шанс. Взять трубку – и прямо отсюда позвонить президенту России. Или он отправит в отставку Асланова – или через час в республике будут резать русских.
Панков молча подошел к президентскому столу и снял трубку «вертушки».
Линия была мертва.
Смешок Вахи в наступившей тишине был как щелчок курка.
Панков обернулся и оглядел людей, находившихся в кабинете. Ваха смотрел на него с откровенной холодной ненавистью. Панков всерьез полагал, что он жив еще только потому, что Ваха надеется получить пленного русского полпреда в свое полное распоряжение. Иначе Арсаев пристрелил бы его с порога.
Мэр Торбикалы сидел на подоконнике и недовольно подергивал ртом. Его представления о прекрасном никогда не простирались дальше трехсот семидесяти миллионов долларов на пассажирский терминал, а дело, увы, обстояло так, что пассажирские терминалы существуют только при марионеточном правительстве. Хизри сидел рядом с мэром, и его лицо выражало так же мало, как экран выключенного компьютера. Джаватхан улыбался както сочувственно, и Панков вспомнил, что он уже видел у Джаватхана точно такое выражение лица на фотографии, где его товарищи перед ним резали русского солдата.
Ниязбек стоял рядом с Вахой, и в глазах его Панков прочел откровенное презрение. Презрение адресовалось не Панкову. А человеку по ту сторону трубки.
– В зале заседаний есть телекамеры? – спросил Панков.
– Зачем? – спросил Ниязбек.
– Я хочу сделать заявление. Перед депутатами ЗАКСА и мировыми СМИ.
– О чем?
Я обсудил ситуацию с президентом России. Он приказал мне сурово наказать всех участников бойни в ХаронЮрте, отправил в отставку президента Асланова и назначил президентом республики меня.
Ниязбек покосился на трубку «вертушки», безжизненно обвисшую на кольцах шнура.
– И что с тобой сделают за подобное заявление?
Панков торжествующе улыбнулся.
– Ничего, – сказал Панков, – если, кроме моего заявления, у Кремля будет его голова.
И показал на Ваху.
Арсаев инстинктивно сделал шаг назад. Правая его рука нырнула в карман, молниеносно, как баклан ныряет за рыбой, и Панков, похолодев, вспомнил, что все люди этого человека таскают с собой гранату для самоподрыва, как другие носят на шее крестик Глаза Вахи сделались черными от ненависти, он повернулся к Ниязбеку и заорал:
– Ты этого добивался, да? Ты меня просто использовал? Как пугало? Чтобы нагнуть русских?
«А ведь он прав, – мелькнуло в голове Панкова, – чертов аварец! Бог ты мой! Он бы никогда не оставил меня здесь, если бы на самом деле собирался послать Россию к черту! Он бы просто пристрелил меня, поставил рядом с Гамзатом и пристрелил бы, и даже глазом бы не моргнул!»
– Тише! – сказал Ниязбек. –